Навигация по сайту

ФЕДЕРАЛЬНЫЙ ПИЛОТНЫЙ ПРОЕКТ

ДЕНЬ ОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ

ГОД СЕМЬИ

Лев Рубинштейн: “Автор среди нас”

Творческий вечер российского известного литератора и одного из отцов-основателей московского концептуализма Льва Рубинштейна состоялся 30 января в новосибирском театре «Старый дом». Днем раньше был показан перформанс «Программа совместных переживаний» по текстам Льва Рубинштейна в постановке режиссера Максима Диденко. Оба события вызвали интерес публики и сопровождались обсуждениями. Перед премьерой Лев Рубинштейн поговорил с «КС» о поэзии на карточках и настроении момента. 

— Лев Семенович, как начинался московский концептуализм?

— Как и любое явление в истории культуры, это история личных отношений. Середина 70-х годов для многих в музыке, поэзии и изобразительном искусстве была очень важным временем. Какие-то количественные факторы перешли в качественные, и совершенно разные люди примерно моего поколения вдруг ощутили потребность в радикальных художественных решениях. Важную роль сыграла и классически известная бульдозерная выставка, благодаря шуму вокруг которой разные люди стали знакомится и активно заражать друг друга творческими идеями. Я точно помню, что конкретно 1974 год стал для меня важным, а примерно к 77-му сложился круг людей (в основном это были художники и несколько человек пишущих), который потом получили название московского концептуализма. Но это не самоназвание.

— Расскажите, пожалуйста, как появился этот термин?

— Концептуальное искусство существовало давно, но как именно московское явление оно получило название в 1979 году, когда философ и культуролог Борис Гройс написал статью «Московский романтический концептуализм». Московский концептуализм уникален в том смысле, что у него никогда не было единой программы. Также нельзя говорить о школе, потому что все мы пришли в него уже со своими вещами, идеями, методами, никто особо ни на кого не влиял. Это был очень плотный круг, который еще более уплотнился благодаря отчужденной враждебности среды – когда холодно, люди жмутся ближе друг к другу. Это были уникальные, совершено счастливые годы, потому что все просто искрились идеями. Художественно-литературный быт был типичным для того времени: собирались на квартирах, в мастерских художников, кто-то читал, кто-то показывал работы. Никаких медийных возможностей у нас не было, поэтому мы беспрерывно говорили, все уходило в устную традицию. Были домашние семинары, были застолья, все было синкретично, можно сказать, особый род театра. А потом наступила перестройка, ситуация вытолкнула нас наверх. Теперь все более или менее разбрелись, живут в разных странах, кого-то уже нет. Но те, кто есть, по-прежнему друг к другу очень хорошо относятся.

— Слово «романтический», которое было в названии статьи Гройса и потом исчезло, говорит о стремление сблизить жизнь с искусством, как это делали немецкие романтики?

— Да, Борис примерно об этом и писал. Но интересно, что у концептуалистов-литераторов прямых последователей не оказалось, в отличие от изобразительного искусства, в котором идеи прославленных ныне патриархов (Илья Кабаков, Эрик Булатов, дуэт Комара и Меламида, Владимир Янкилевский) подхватили следующие поколения. В литературе – нет. Физически персонажи существуют, например, я или Володя Сорокин, но концептуализм мы считаем явлением истории искусства, а не чем-то актуальным. Концептуалисты еще есть, а концептуализма уже нет.

— Лучше так, чем наоборот. А как появились ваши знаменитые карточки?

— Меня всегда интересовали маргинальные, трудно различаемые глазом жанры, которые находились вне рамок официальной литературы. Библиографические карточки тогда были обычным делом, гуманитарная и не только публика с этими карточками жила и работала: в метро напротив обязательно сидел человек и перебирал карточки, потому что он учил язык, ученые выписывали на них цитаты для диссертаций. Карточки всегда были под рукой, потому что в то время я служил в библиотеке. Я писал стихи, такие стихи-стиховичи, о которых сейчас не люблю вспоминать, и пользовался карточками как черновиками. У меня их были полные карманы, и в какой-то момент я понял, что вот эта стопка карточек – не черновик, а текст. Был и другой мотив: поскольку я всегда дружил с художниками и идеи изобразительного искусства (которое в XX веке было более передовым) меня всегда инспирировали, для меня была важна идея визуализировать текст. Хотелось идти в сторону визуального и перформативного, чтобы чтение было физически зримым событием. Постепенно и совершенно помимо моих намерений карточки стали моим фирменным знаком.

— А что теперь лежит у вас в карманах?

— Айфон. Сегодня актуален интернет и социальные сети, в которые я очень быстро и естественно вошел. По сути дела, это те же карточки. Был смешной эпизод в начале 90-х: я читал свои тексты студентам-славистам по приглашению одного немецкого университета, и совсем юная девушка спросила, как на мой метод повлиял интернет. Конечно, в то время я слово «интернет» слышал, но не более того. Студенты постарше засмеялись, а я отшутился, мол, это я повлиял на интернет. Но это не вполне шутка, социальные сети используют те же методы: интерактивность, отсылочность, возможность мгновенной реакции на любое высказывание. Когда я освоил интернет, идея карточек показалась уже маньеристской. Карточка перестала быть актуальным объектом и стала объектом чисто эстетическим. Параллельно в середине 90-х я совершено случайно освоил другой жанр, стал писать эссе, скоро выйдет то ли пятая книжка, то ли шестая.

— Кем вы себя чувствуете в большей степени: поэтом, публицистом, литератором?

— Литератором. Это нейтральное слово, оно указывает только на профессию: человек, который занимается писанием букв и слов. Слово «поэт» я никогда не употреблю в первом лице, потому что оно оценочное, называть меня поэтом могут только другие. Подписывая какие-нибудь общие письма, чаще всего пишу «литератор» или «писатель».

— Кого вы читаете из современных российских авторов?

— Мне по-прежнему интересны мои друзья. Кстати, откуда-то в википедию попало и часто повторяется по отношению ко мне определение «литературный критик». Но я никогда не был критиком, поэтому не ощущаю себя обязанным следить за актуальным процессом. Раньше считалось, что профессионал должен следить за тем, что происходит вокруг. Сейчас нет единого понятия «литература», его можно употреблять только во множественном числе. Есть литературы, и какая-то одна из них меня, допустим, интересует. Мне всегда интересно, что делают мои друзья, я их считаю лучшими поэтами, лучшими прозаиками и так далее. Сорокина, например, читаю. Мне интересно то, что мне интересно.

— Что, например, осталось недочитанным на письменном столе?

— Недавно свой новый роман подарила Люся Улицкая, я начал его читать, и он мне пока нравится. В жизни мы дружим, она мне интересна как человек. Для меня важно такое понятие, как прозрачность текста. И в современной художественной ситуации, и даже в классической литературе мне важно, чтобы через текст просвечивала физиономия автора. Не зря все так любят читать биографии, что-то в этом есть. Кстати, это все началось с романтизма, когда художник стал персоной, автором с большой буквы, а не изготовителем текстов. Сегодня социальные сети стали прообразом будущей литературы, а может быть, уже и настоящей. Это пространство, которое порождает тексты.

— И позволяет каждому стать автором, снимая любые барьеры.

— В современном искусстве внимание начинает перемещаться от автора к читателю. Может быть, читателей стало меньше, зато появился типаж профессионального читателя, в котором интересно видеть адресата. Кстати, примерно то  же было и во времена Пушкина: когда говорят о его невероятной славе, надо помнить, что это была слава у двухсот человек. Сейчас мы в некотором смысле к этой ситуации возвращаемся. Как автор, выросший в условиях неофициальной культуры, я считаю, что это хорошо, а какие-то советские писатели, книжки которых выходили тиражами в сотни тысяч, постоянно ноют, что публика исчезла. Никуда она не исчезла, просто лишние отсеялись, вот и все.

— Если судить по заполнению театральных залов, например, интерес к культуре сохраняется.

— Театры и консерватории полны, людей, которым интересна культура, много. Но меньше, чем в советские годы, когда не было альтернативы: культура заменяла собой общественную, клубную и религиозную формы жизни. Но вот, например, немыслимая очередь на выставку Серова, которую все обсуждали, и к которой я не знаю, как относиться. Означает ли она, что людям понадобилось искусство, или люди соскучились по очереди? Серов замечательный художник, но он никогда не был магистральным, его работы спокойно висели в музеях и никто не ломал к ним двери. Такие непонятные происходят вещи. Может быть, это синдром возвращения.

— Как, например, история с «Тангейзером», которая произвела эффект вроде бульдозерной выставки?

— Да, примерно. Вообще-то, когда искусство возбуждает нервную реакцию, это даже хорошо. Помню, еще в глубоко советские годы я читал воспоминания о Стравинском, которого всегда очень любил, о постановке балета «Петрушка» в Париже. На премьере зрители по-настоящему подрались в зале: кто-то возмутился, кто-то восхитился. Я даже испытывал зависть – вот как искусство может действовать на людей. Скандал в искусстве вообще-то вещь хорошая, только когда в него не вмешивается начальство.

— Почему, на ваш взгляд, культура сегодня – предмет постоянных дискуссий?

— Думаю, дело в том, что культуру труднее всего регулировать бюрократическими методами. Может быть, сегодня острое отношение к культуре возникло, потому что стало исчезать пространство свободного общественно-политического говорения. Помните, в 90-е годы были невероятно важны газеты, а во время трансляций заседаний Совета народных депутатов вся страна сидела у телевизоров. Теперь этот сектор схлопнулся, что-то говорить может только культура. И она будет продолжать это делать – как человек, сформировавшийся в подполье, я  знаю, что это совершенно неистребимо. Это было и при Сталине, когда, казалось бы, все щели были законопачены. Однажды мы говорили с одним старым музыкантом, ныне уже покойным, и почему-то вспоминали день смерти Сталина. Я был совсем маленьким, лет шесть, а ему было около двадцати. Трудно поверить, но тогда саксофон как инструмент был под запретом, поскольку ассоциировался с джазом, но джазисты все равно были. И вот сидят трое музыкантов в комнате в коммунальной квартире, обсуждают свои джазовые дела, тихонечко наигрывают. В это время Левитан по радио рассказывает про дыхание Чейна-Стокса и так далее. И один из них флегматично и равнодушно, почти не отрываясь от инструмента, говорит: «О, чувак на коду похилял». Гениально сказано на языке музыкантов-лабухов того времени. Так что жизнь в неожиданных формах существовала всегда.

— Сейчас происходит переосмысление советского периода, культивируется некая ностальгия.

— Про сопоставление ощущений советских и нынешних времен у людей моего круга я недавно написал колонку на InLiberty.ru, называется «Разные вещи». Собственно  говоря, я строю весь текст на различии двух понятий, отчаяния и уныния, а это совсем разные вещи.

— В отчаянии больше энергии?

— Вот-вот. Можно процитировать: «Уныние парализует творческую и социальную волю. Отчаяние иногда мобилизует те внутренние творческие ресурсы, о которых мы и сами не подозреваем». Говорят, что совок возвращается, но в буквальном виде никогда ничего не возвращается.

— Однако многие элементы реставрируются.

— Советский проект был, строго говоря, модернистским, просто к концу он впал в маразм. А нынешняя ситуация постмодернистская: все перемешано, абсолютное отсутствие стилистических иерархий. Высокая советская эстетика, которую я однажды назвал оперной,  любила большой стиль, Большой театр, золотые ложи, Уланову и Лемешева. А для нынешних начальников главное из всех искусств – попса, вместо Лемешева в лучшем случае Кобзон и Киркоров. Потому что большевики первых поколений, хотя и были недоучками, но родились до революции и успели поучиться в гимназии. Вкусы у них, конечно, были мещанские, но мещане того времени вольно или невольно подражали господам. Сталин очень любил имперскую эстетику, он помнил, как выглядели офицеры в Тифлисе, и этому подражал всю жизнь. Сегодняшние выросли под «Радио Шансон».

— В чем черпать силы в ситуации перехода от отчаяния к унынию?

— Друг в друге. Нам кажется, что нас мало, но нас много. Все пугают друг друга какими-то 86%, но дело в том, что оставшиеся проценты могут составить небольшое европейское государство. Есть Россия европейская и неевропейская, я имею в виду не географию, а население. Время от времени побеждает то одно, то другое. Сейчас мы переживает такой этап, когда на верхушке этого айсберга сидят не европейцы, но это не навсегда. Пришло время, когда надо больше дружить, чаще собираться, много говорить и много думать. Когда то в 30-е годы в интеллигентской среде была популярна такая мрачная острота: не теряйте отчаяния. Так что давайте не терять отчаяния.

— Если выбрать одну карточку для Новосибирска сегодня, какой бы она была?

— «Внимание, автор среди вас!».

Информация взята с сайта ksonline.ru

18 / 02 / 2016

Показать обсуждение